А над моей кроватью чья‑то заботливая рука укрепила плакат… Рука скелета и шприц в руке. Под рисунком подпись: «Это конец. Все началось с любопытства».
Сестра утверждала, что плакат достался ей в школе. Понятно – бабушка знала, что со мной, хотя я и не догадывалась об этом. Теперь я смотрела только на этот шприц…
Скелет и надпись я словно не замечала. Только шприц! Я представляла себе, что вот в этом баяне сейчас четверть грамма отменного порошка. Шприц так и просился с плаката… Часами я смотрела на этот плакат – чуть не рехнулась!
Сестра часто заходила в комнату, как бы не замечая, что со мной происходит.
Попискивала какие‑то тинейджерские песенки и думала, что может меня этим развлечь. Впоследствии, конечно, всё, что они с бабушкой там устраивали, казалось мне очень трогательным – но тогда…
* * *
Этот первый день ломки всё никак не заканчивался. Когда я проваливалась в дрему, мне снился один из типов с берлинской сцены. Он был уже совершенно кончен, повсюду на его теле были открытые куски мяса. Он гнил заживо. Ноги его уже практически отмерли, отсохли и были просто чёрными. Он почти не мог ходить.
От него воняло ещё за два метра: редко кто мог это вынести. Когда ему говорили, что – всё, ему пора в больницу, он ухмылялся всем черепом. Он ждал смерть. Я всё время думала об этом парне. Потом от боли я потеряла сознание. Всё было, как в первый раз: с потом, вонью и блевотой…
На следующее утро я не выдержала. Как‑то доковыляла до телефонной будки и позвонила маме. Я ревела в три ручья в трубку и молила её позволить мне вернуться в Берлин. Мама была очень холодна. Сказала: «Ага, что‑то тебе опять плохо? Я думала, ты только иногда колешься… Чего ж это тебя так колбасит?» Я упросила её послать мне срочной бандеролью снотворное. Чёрт, я знала, что в соседнем городке героиновая точка! Это я поняла ещё в свой прошлый приезд, но отправиться туда у меня просто не было сил. Да и кроме того, я никого не знала оттуда, а если нарк оторвался от своей точки, то он одинок и беспомощен, как трудной ребёнок…
Ломка, к счастью, длилась только четыре дня. Скоро всё было позади, а я чувствовала себя совершенно опустошённой. Такой бурной радости, как в прошлый раз, у меня уже не было. Меня тошнило при мысли о Берлине, но и в деревне я не чувствовала себя дома. Я поняла, что совершенно потеряна в этом мире, и старалась об этом больше не думать.
Держало меня только снотворное, что прислала мама, – слишком поздно, правда, – и яблочное вино, которое в огромных количествах кисло в подвале у бабушки. Меня пробило на жор. Я начинала утром с четырёх или пяти булочек, и к полудню съедала так между делом двенадцать‑пятнадцать хрустящих хлебцов с мармеладом. А по ночам я кормилась у полки с консервированными сливами, персиками и земляникой, заправляя фрукты взбитыми сливками. Раньше трёх не засыпала.
За несколько дней я набрала десять килограмм. Мои родственники радовались, наблюдая, как у меня начинает свешиваться живот, а жопа становится всё толще.
Только руки и ноги оставались такими же тонкими, как и были. А мне это было всё равно! Теперь я наркоманила едой, и в свои узкие джинсы уже не влезала. Получила от сестры её расплывчатые клетчатые штаны – такие, как я носила в одиннадцать лет.
Не проблема! Полегоньку я снова вживалась в наше детское деревенское общество, но – как‑то не всерьёз… Это было просто как путешествие, как красивый фильм, который, – хочешь не хочешь, – скоро должен закончиться…
Ни с кем я не говорила о наркотиках, да скоро уже и не думала о них. Не хотела портить картинку. Хотя нет – сразу после ломки я написала короткое письмо Детлефу, вложив в конверт двадцать марок на которые просила выслать героину. Это я написала тому Детлефу, которого сама просила соскочить! Впрочем, я не отправила письмо… Было ясно, что он всё равно ничего не пришлёт, а двадцатник сам продавит.
С двоюродной сестрой мы облазили все замки и дворцы в округе и почти каждый день я каталась верхом. Мы часто гуляли по каменоломне, которая когда‑то принадлежала моему деду. Он успел её пропить, прежде чем сам допился до смерти.
У мамы тоже было нелёгкое детство…
Бабушка рассказывала, что где‑то в каменоломне должна быть железная дверь, за которой лежат старинные семейные документы, и каждый вечер мы искали эту дверь.
Иногда рабочие забывали вытащить ключ из баггера – тогда мы разъезжали по каменоломне на колёсах. С моей кузиной, – а она была ровесницей мне, – мы снова стали лучшими подругами: не разлей вода! И я рассказала ей о своей любви к Детлефу так, как будто это была обычная тинейджерская любовь. Сказала, что спим вместе, и она сочла, что это в порядке вещей.
Кузина рассказала мне, что каждый раз летом в лагере неподалеку останавливается один парень из Дюссельдорфа, и он ей, в общем‑то, нравится. Он, правда, хотел от неё всего и сразу, но она не дала: что, это было глупо с её стороны?
Я сказала, нет: она правильно сделала, что не допустила до себя этого лагерника.
Надо беречь себя для того, с кем ей действительно потом захочется гулять. Кузина и все её друзья со своими проблемами прибегали ко мне. Я стала их советницей по всем вопросам. Говорила, как поступить, и советовала не смотреть на жизнь так ожесточенно, прежде всего. Мне‑то, конечно, все их проблемы казались смехотворными! Но я выслушивала всех, и для каждого у меня был совет. Да уж, я становилась чрезвычайно деятельной, если речь заходила о чужих проблемах – только вот со своими всё никак не могла справиться…