И как ни странно, он не просто вспомнил, но неожиданно для нас обоих почти сразу же узнал меня. Он, тогдашний мой командир, оказывается, вскоре тоже выпросился у начальства на фронт, принял под командование гвардейский стрелковый полк, но в первых же боях был тяжело ранен, долго залечивал свои раны в госпиталях и остался дослуживать свои армейские года до пенсии здесь же, в Ярославле.
Долгими вечерами, пока меня не выписали, признав негодным для дальнейшей службы в десантниках, мы вспоминали и Алкино, и свои боевые дела и годы.
Рассказал он мне и о судьбе своих замов по запасному полку. Майор Родин, могучий красавец, при повторном заходе на фронт погиб. Подполковник Неклюдов, нам, молодым лейтенантам, недавно сменившим петлицы на офицерские погоны, напоминавший своей аккуратной бородкой и манерами классических представителей офицерства старой русской армии, был тогда в солидных летах, на фронт его не отправили, а сразу по окончании войны уволили в запас.
Рассказал мой командир и о дочери Неклюдова, библиотекарше нашего полка и яркой звезде концертов полковой самодеятельности, которые устраивались в честь проводов маршевых рот, отправляемых в действующую армию. Я до сих пор помню ее сильный, проникновенный грудной голос, ее “над полями, да над чистыми”. Профессиональной певицей она так и не стала, хотя, по моему мнению, у нее были для этого все данные.
Вот такой экскурс в прошлое случился у нас в ярославском госпитале. А тогда, в 43-м, после отъезда Риты с госпиталем из Уфы, у нас наладилась интенсивная переписка, настоящий “почтовый роман”. Из ее писем я узнал, что они обосновались в Туле, даже помню, что госпиталь размещался в школе на улице Красноперекопской. (Много лет спустя, когда после войны мне доводилось служить близ Тулы, мы побывали здесь.)
Уже потом, когда и я оказался на фронте, Рита мне сообщила, что теперь их госпиталь вошел в состав белорусского фронта. Так еще раз милостивая судьба свела нас тогда на одном фронте войны, что и позволило нам там встретиться и уже больше не расставаться.
В эту пору у меня, как и у многих влюбленных молодых людей, “прорезалась” поэтическая страсть, и я писал своей возлюбленной стихи и даже целые письма в стихах. Кое-какие те фронтовые записи у меня сохранились. Вот некоторые из них, конечно далеко не совершенные:
Хлипкая землянка. Злится ветер.
Вспомнилась родная сторона.
Ночи лунные и теплый летний вечер,
Вальс на танцплощадке и… война.
Много пережил за дни разлуки,
Но не усомнился я в твоей любви…
Мне приснилось, что ты свои руки
Все запачкала в моей крови.
И что ты меня перевязала
В полутемной комнатке пустой
Бомбами разбитого вокзала.
То был сон… Но ты была со мной!
А вот еще одно, из другого письма:
Я пишу, родная, каждый божий вечер,
Если украду у той войны хоть полчаса.
И тогда сквозь строчки вижу твои плечи,
Вижу твои ясные, серые глаза.
Этот взгляд, как солнце, сердце согревает.
Он как амулет. С ним не страшна гроза.
В тяжкие минуты силы прибавляют
Милые, любимые, ясные глаза.
Конечно, примитивны эти стихи, но даже сейчас они пахнут тем пороховым временем, той гарью войны, которой мы дышали, в которой жили, любили, страдали.
Я даже маме Риты, Екатерине Николаевне после той памятной встречи в Лохуве, описанной мною в предыдущей главе, свое признание в любви к Рите и просьбу о материнском благословении выразил так:
…А в день, когда пробьют часы Победы,
Настанут дни спокойней и светлей,
Мы будем вместе. Радости и беды
Со мной разделит Рита, а я – с ней.
Тогда отметим сразу дни рожденья,
Которые прошли, которым еще быть…
Теперь же дайте нам благословенье,
Чтоб в счастье жить, всегда, всю жизнь любить…
В некоторых предшествующих главах я так или иначе касался нашего “военно-полевого романа”, рассказывал о высоких чувствах, часто помогавших сохранять верность друг к другу и саму любовь, которые вселяли уверенность и действительно прибавляли силы в самые трудные минуты.
И теперь, спустя много лет, во мне не иссякает убежденность, что именно эта любовь была тем талисманом, который не один раз отводил от меня смертельную опасность в столкновениях с реальностями войны, с ее пулями, минами, танками, бомбами…
Не могу не рассказать и о том, каким “испытаниям” подвергала меня сама Рита. Примерно с лета 1944 года она вдруг в своих письмах стала мне писать, что уже была замужем и что у нее даже есть ребенок. Я ей ответил, что если все это уже в прошлом, то нашей любви это не помеха, и что ее ребенок – это наш ребенок.
Я почти верил ее письмам, хотя и не мог понять, как и когда это могло случиться.
И даже при встрече в Лохуве этот вопрос так и остался висеть в воздухе, хотя я не сомневался ни в своей любви, ни в ее чувствах ко мне. А рано утром, одевшись в выстиранное, отутюженное, пахнущее свежестью белье и обмундирование, я должен был тронуться в путь, чтобы прибыть в указанное место не позднее определенного мне срока. Да и не в моих правилах быть неточным.
Развернул карту, нашел на ней две деревушки, Буду Пшитоцку и Буду Куминьску, что недалеко от шоссе Брест-Варшава, между городами Калушином, известным мне еще по пребыванию в госпитале, и Рембертувом, одним из пригородов Варшавы восточнее реки Висла.